Три эссе. Об усталости. О джукбоксе. Об удачном дне
- Автор: Петер Хандке
- Жанр: Публицистика
- Дата выхода: 2022
Читать книгу "Три эссе. Об усталости. О джукбоксе. Об удачном дне"
Опыт иной усталости пришел потом, с поденщиной студенческих лет. Работа начиналась с раннего утра: в течение нескольких недель перед Рождеством и Пасхой я вставал в четыре, к первому трамваю; не умывшись, справлял малую нужду прямо в комнате в пустую банку из-под джема, чтобы не разбудить хозяев, и полдня проводил под самой крышей универмага, при искусственном освещении, в отделе доставки. Я рвал старую картонную тару и нарезал ее на большие прямоугольники — вкладыши для новых коробок, собиравшихся тут же на конвейере (занятие, которое, как когда-то дома, когда я пилил и колол дрова, даже шло мне на пользу, освобождало мысли, хотя, из-за монотонного ритма, и не полностью). Новая усталость подступала, когда после смены мы выходили на улицу и каждый отправлялся своей дорогой. Один на один с усталостью, щурясь, в пыльных очках, с грязным воротничком, я в ином свете видел знакомые улицы. Я больше не воспринимал себя единым целым с прохожими, спешившими в магазины, на вокзал, в кинотеатр, в университет. Хотя я бодро шагал среди них, испытывая усталость, но не ощущая сонливости, не замыкаясь в себе, я чувствовал себя выброшенным из их общества, и это было жуткое чувство; я единственный двигался в направлении, противоположном всем, — вплоть до полной потерянности. В послеполуденных аудиториях, куда я входил как в запретные зоны, я обнаруживал в себе еще меньше сил, чем раньше, слушать заведенные, как шарманка, речи. То, что там говорилось, не предназначалось для меня, едва тянувшего даже на вольного слушателя. День за днем я все сильнее прикипал к группкам утомленных сменщиков на чердаке универмага, и сейчас, воскрешая ту картину, я осознаю, что уже тогда, очень рано, лет в девятнадцать-двадцать, задолго до того, как всерьез начал писать, я перестал чувствовать себя студентом среди студентов, и это было не приятное, а скорее тревожное чувство.
Ты не заметил, что рисуешь, в несколько романтичной манере, картины усталости лишь ремесленников и поденщиков, и никогда — горожан, ни богатых, ни бедных?
Я как раз никогда не замечал той выразительной усталости у горожан.
И даже не можешь хотя бы представить?
Нет. Мне кажется, усталость им несвойственна; они презирают ее как проявление дурного тона вроде хождения босиком. Они не в состоянии явить собой картину усталости, ведь их занятия с ней не связаны. В лучшем случае перед кончиной они могут продемонстрировать смертельную усталость, как, вероятно, все мы. И так же слабо я могу представить усталость богатого или могущественного человека, за исключением, может быть, отрекшихся от престола, как царь Эдип и король Лир. Еще ни разу не видел я, чтобы после рабочего дня из проходных современных, полностью автоматизированных заводов выходили усталые рабочие, но всегда — люди с властной осанкой, победоносными минами и огромными, но мягкими, как у младенцев, руками, те, что тотчас найдут применение своей не слишком проворной хватке в ближайшем игровом автомате. (Я знаю, что́ ты ответишь: «Тебе тоже следовало бы, прежде чем говорить подобное, по-настоящему устать, чтобы соблюсти меру». Но я должен иногда быть несправедливым, мне даже этого хочется. И кроме того, предаваясь, в соответствии со своим планом, описанию картин, я выдохся до предела.) Усталость, соизмеримую с усталостью поденщика, я познал, когда наконец — это была моя единственная возможность — с головой ушел в писательство. Потом, когда я снова вышел на городские улицы, я ощутил себя чужим в этом многолюдье. Но посетившее меня чувство было совсем другим: быть непричастным обычной повседневности больше для меня ничего не значило; это даже вселило в меня, близкого в творческой усталости к истощению, отрадное чувство: не общество было недоступно для меня, а я для него. Какое мне дело до ваших увеселений, празднеств, объятий — у меня были деревья, трава, экран кинотеатра, на котором ко мне одному было обращено непроницаемое лицо Роберта Митчема[3]; джукбокс, из которого Боб Дилан для меня одного пел «Sad-Eyed Lady of the Lowlands» или Рэй Дэвис[4] — свою и мою песню «I’m Not Like Everybody Else».
Но разве усталостям такого рода не грозила опасность переродиться в гордыню?
Грозила. Я постоянно ловил себя на холодном, мизантропическом высокомерии или, еще хуже, на снисходительном сострадании к солидным профессиям, которые не доведут до такой царственной усталости, как моя. В часы после писательских трудов я был неприкасаемым — в моем собственном смысле, так сказать, на троне, хотя трон этот мог стоять в самой дальней каморке. «Не прикасайся ко мне!»[5] И если к усталому гордецу все-таки прикасались, тот делал вид, будто ничего и не было. Усталость как открытость, как воплощение желания принимать прикосновения и самому прикасаться к кому-то я пережил значительно позже. Это происходило так же редко, как случаются в жизни по-настоящему большие события, и давно уже со мной не случалось, как будто это возможно лишь в определенную эпоху человеческого существования и повторяется только при исключительных обстоятельствах — война, природная катастрофа или иные тяжелые времена. Те несколько раз, когда мне — какой глагол тут более уместен? «посчастливилось»? «повезло»? — ощутить ту усталость, я действительно пребывал в бедственном положении и встречал тогда на свое счастье другого человека, тоже переживавшего нелегкие времена. И этим человеком всегда была женщина. Но одних только тяжелых времен было недостаточно; нужно было еще, чтобы нас связала особая эротическая усталость, преодоленное горе. Кажется, так заведено, что, прежде чем мужчина и женщина на короткое время станут идеальной парой, они должны пройти долгий тягостный путь, встретиться в месте, чужом для обоих, как можно более далеком от родины или только кажущемся родиной, и непременно преодолеть общую опасность или затяжные неурядицы во вражеской стране, а может быть и своей. Потом оказывается, что в убежище усталость мало-помалу вверяет обоих друг другу с естественностью и глубиной, которые не идут в сравнение ни с каким союзом, даже любовным. «Вроде причастия хлебом и вином», — как выразился друг. Описывая подобное единение в усталости, можно вспомнить строку стихотворения: «Слова любви — но каждое смеялось». — которая передает суть состояния, когда двое живут «душа в душу», даже если их окружает молчание. Или просто перефразировать то, что в фильме Альфреда Хичкока[6] нашептывает захмелевшая Ингрид Бергман, обнимая (пока еще) довольно отстраненного, очень усталого Кэри Гранта: «Усталый мужчина и пьяная женщина — прекрасная пара!» Или слышать фразу «с тобой» как одно слово, вроде испанского «contigo»… Или вместо «ты меня умаял» — «я с тобой умаялся». Пережив этот редкий опыт, я представляю себе Дон Жуана уже не как соблазнителя, а как приходящего всякий раз в нужное время к уставшей женщине уставшего, вечно уставшего героя, в объятия которого падает каждая, но ни одна не затоскует о нем по окончании мистерии эротической усталости; ведь то, что произошло с двумя уставшими людьми, останется с ними навсегда, на всю жизнь: ничто не оказало такого сильного влияния на этих двоих, как тот случай, когда их словно впечатали друг в друга, и ни одному не нужны повторные встречи, они даже страшатся их. Только вот что: как Дон Жуан создает всякий раз новую, так чудесно выматывающую обоих усталость? Не просто одна или две, а тысяча и три[7] одновременности врезаются на всю жизнь в тактильную память тончайшими изгибами тела, порывами, искренними, без обмана, без просчитанных ходов — раз за разом? Мы-то после столь редкостных экстазов усталости были потеряны для простых телесных радостей и плотской суеты.
И что оставалось после?
Еще большая усталость.
Существуют ли виды еще большей усталости, чем описанные выше?
Больше десяти лет назад я летел ночным рейсом с Аляски, из Анкориджа, в Нью-Йорк. Это был очень долгий рейс, с вылетом далеко за полночь из города в заливе Кука — куда во время прилива заходят большие льдины, наплывая друг на друга, чтобы потом, при отливе, потемнев, снова устремиться в океан, — с пересадкой в предрассветных сумерках, в метель, в канадском Эдмонтоне, с еще одной пересадкой, когда нам пришлось наматывать круги в воздухе в ожидании разрешения на посадку; потом мы долго стояли на взлетно-посадочной полосе под слепящим утренним солнцем Чикаго и наконец приземлились в послеполуденной духоте под Нью-Йорком. В гостинице я хотел сразу же лечь спать, словно больной, отрезанный от мира после ночи без сна, воздуха и движения. Но потом я увидел улицы внизу, у Центрального парка, освещенные сентябрьским солнцем, по которым прогуливались празднично одетые люди, я почувствовал, что упускаю что-то, оставаясь в номере, и меня потянуло к ним. Я сел на террасе кафе, прямо на солнце, близко к шумной и загазованной дороге, с тяжелой от полета головой и ощущением внутреннего разлада после бессонной ночи. Но потом все-таки, уж и не знаю как — постепенно? скачкообразно? — произошло превращение. Я читал, что меланхолики могли бы справиться с кризисом, если бы из ночи в ночь им не давали уснуть; пришедший в опасное колебание «подвесной мост их „я“» обрел бы устойчивость. Та картина предстала передо мной, как только подавленность уступила место усталости. Эта усталость имела нечто общее с выздоровлением. Разве не говорят «бороться с усталостью»? Этот поединок закончился. Усталость стала моим другом. Я вернулся в мир и даже находился — не потому ли, что это был Манхэттен, — в самом его центре. Но потом добавилось кое-что еще, многое, и одно очарование было сильнее другого.
До глубокого вечера я ничего не делал, только сидел и смотрел; казалось, мне и дышать было не нужно. Никаких вычурных, чванливых дыхательных упражнений или поз йоги: ты просто сидишь и дышишь при свете усталости, и само собой получается, что дышишь правильно. Мимо меня проходило много женщин, ставших вдруг неслыханно красивыми, — от их красоты у меня увлажнялись глаза, — и все они замечали меня, обращали на меня внимание. (Странно, что именно красивые женщины замечали этот усталый взгляд, да еще кое-кто из стариков и детей.) Но не было и мысли, что мы, я и одна из них, можем что-то предпринять вместе; я ничего от них не хотел, мне было достаточно иметь возможность просто наблюдать за ними. Это был взгляд доброго зрителя, наблюдающего за игрой, которая может удачно сложиться, если присутствует хотя бы один такой зритель. Наблюдение было для уставшего деятельностью — активной, влияющей на игру: действующие лица игры становились благодаря наблюдению лучше, красивее — они не торопились, попадая в поле зрения наблюдателя. Этот долгий взгляд придавал им значимость, выставлял их в выгодном свете. У созерцающего усталость отнимала, словно по волшебству, его «я», доставлявшее вечное беспокойство: прежние гримасы и привычки отпадали, тик унимался, тревожные морщины разглаживались, не оставалось ничего, кроме распахнутых глаз, взгляд которых был так же непостижим, как у Роберта Митчема. И потом, самоотрешенное созерцание охватывало не только проходивших мимо красавиц, оно затягивало в центр своего мира все, что жило и двигалось. Усталость членила привычную неразбериху, не делила ее на части, а помогала различать границы, задавая ей ритм, придавая благотворную форму, охватывающую всё, на что падал взор, — широкий горизонт усталости.