Тропинка в зимнем городе
- Автор: Иван Торопов
- Жанр: Советская проза
- Дата выхода: 1984
Читать книгу "Тропинка в зимнем городе"
6
Было это давным-давно, в прошлом веке еще.
В ту пору в солдатах служили двадцать пять лет. Так вот, из одной коми деревни взяли удалого молодца Киро служить царю. А молодец тот был рослый да сильный, синеглазый и светловолосый, быстроногий, как лось, и умом сметлив. Уйдет, бывало, в лес и добычи оттуда несет видимо-невидимо: другим не попадается, а ему будто сами лешие все это навстречу гонят. Знай только коли острой рогатиной, бери на клинок живое сердце зверя. Но он, Киро, не жаден был: добудет сколь надо для пропитания, а лишнего — нет, не брал.
Великодушен и добр был. Соседу избу срубить поможет, добычей своей с сиротой поделится. А вечером как выйдет хороводы водить с парнями да девушками — голос его далеко слышен. Балалайка, си-гудок тогда называли да и сейчас кое-где так зовут, в резвых руках, будто живая смеется и плачет, то весельем дарит, то слезу выжимает.
Ну и вот, парня этого, Киро, полюбила одна хорошая девушка, Ориной звали. Стройная, как молодая березка, лицом и телом так же чиста и бела, глаза синие, будто цветок василек, сама приветливая, что луговой колокольчик. Парень тоже прикипел сердцем к этакой красавице. Поженились и зажили в любви и согласии.
Но долго жить вместе им не пришлось. В жизни-то всегда отыщется лихая сила, которая нарушит счастье — ждать себя не заставит.
В этом же селе проживал поп, и был у него сын, худосочный да жиденький, к тому же еще винный червь. Попы богатющие были, а в ту пору кто богат — тот и силен, тот и прав. Приметил поп Орину да и замыслил что: как бы этот цветок да к себе в домок, как бы женить на ней сына. Пускай оживит захиревший род, нарожает внуков…
А как цветок пересадишь, ежели он в другом месте уже корешок пустил? Да такой крепкий, что не вырвешь — только резать стебель. Что делать? И поповская эта порода — отец да сын — решили извести Оринина молодца. Наняли троих злодеев, которые сами сильно завидовали удалому парню, и те темной ночью, как волки, набросились на него. Но Киро наш не растерялся: ухватил двоих богатырскими руками да лоб об лоб и тюкнул. А третьего пинком свалил, коленом прижал. После этого до-олго разбойнички эти плевались кровью…
Ничего не вышло из затеи попа.
Цветок чудесный все другому улыбается, избу другого человека украшает.
Тогда решили они взять не силой, а своим богатством. Поп кого надо напоит, кому надо руку подмажет.
И забрили лоб удалому молодцу, взяли в рекруты, хотя на его попечении мать была престарелая и по закону не полагалось. Но закон-то в прежние времена был как дышло: куда повернул, туда и вышло…
Слезы брызнули из глаз Киро, будто тупым ножом резанули по сердцу, когда он в последний раз глянул на свою Орину. Да что поделаешь? С кем тяжбу затевать — с царем? Придется идти служить, воевать за веру, царя и отечество, коли прикажут.
Всякое повидал удалой молодец за двадцать пять лет, побывал не на одной войне и на каждой бился отважно, ровно медведь из пармы. Не раз хотели дать ему чин унтер-офицера за храбрость, но так и не успели — других делов хватало. От долгой рекрутчины, от унижений и обид, а еще от тоски по дому, по Орине, нрав его засуровел, крут сделался. И, бывало, ежели какой прощелыга офицер начнет куражиться, кулак солдату под нос тыкать, он и не выдержит: брякнет в ответ что ни что. Опять провинность, из-за нее не дают ему креста Егория, заслуженного в честном бою, и отпуска лишают.
А уж на самом двадцать пятом году службы молоденький хлыщ поручик, отпрыск богатого графа, нашему бравому солдату съездил беспричинно по уху. Другой бы и стерпел, а этот преподнес в ответ — да так, что графчик после этого на всю жизнь полоумным сделался.
Быть бы солдату под расстрелом, да в ту пору вместо прямого расстрела ввели для пущей муки солдатской битье шприцрутенами: двадцать раз проведут сквозь строй туда да обратно — и дух вон… Но нашелся в суде заступник, с которым вместе наш орел турок бил, он и спас его от шприцрутенов. Заковали солдата в цепи и погнали в Сибирь на каторгу, на двадцать пять лет. Судьи шутили: мол, пускай еще один срок отслужит, коль понравилось.
Всю бескрайнюю Россию, из конца в конец, промерил солдат ногами в железных кандалах. Но выжил. Уже и волосы его поседели, как тронутая осенним инеем пожня, лицо собралось в морщины, что гриб сморчок, а в жилах все еще сила осталась. Ни хворобы, ни немочи. Ежели, конечно, скорби сердечной в расчет не брать… Но по мере того как старел бравый солдат, как убывали его силы, росла и прибывала скорбь. Густело горе, как кровоподтек на ушибе, чернело от тоски по родимой земле. Как вспоминался дом родной, милые сердцу лесные края, он исходил стоном, стиснув зубы, и готов был разнести все вокруг… Уж так хотелось ему перед смертью хоть одним глазком взглянуть на родные реки, на чистые боры пармы, на ставшую уже дивным сном жену — Орину.
…Как-то летним вечером в большое село, протянувшееся вдоль реки, вошел босоногий старец. Одежонка на нем истрепалась вся, запылилась, видно было, что полсвета прошагал человек. Был он еще матер телом, да уже сгорбился; с широкой седой бородой, облысевший, лицо в глубоких бороздах. И ежели б не острые глаза, то можно было б подумать, что этому старцу уже недолго жить на земле. Но оставалась в этих глазах несломленная сила: жизнь хоть и мяла-трепала его, да измочалить совсем не смогла.
Сперва его взору открылась деревенская колокольня. «Новую, гляди-ко, подняли!» — подумал старик и услышал, как сердце сильнее забилось в груди. Память подсказала, что именно в этой церкви разевают адовы глотки поп со своим сыном, а в когтях у них — несчастная Орина… Старик ускорил шаг. Потом вдруг будто споткнулся, прикрыл глаза, словно их ослепила молния. А впереди лишь река сверкала под лучами закатного солнца, виднелись серые избы да сосны стояли на берегу.
Старик опустился на траву и долго глядел на открывшуюся перед ним картину. Потом уже ничего и не видел, потому что глаза его застили слезы, и сколько ни утирал их, не мог осушить.
Не сняв со спины котомки, старик простерся ниц, головою к деревне, и начал целовать сырую луговину, бороздя землю растопыренными пальцами. Потом совсем затих, не шелохнется — будто помер.
Но через некоторое время заворочался, встал, отряхнул замусоренную грудь и колени, вздохнул и направился к деревне.
Деревня эта тянулась одной улицей, дома стояли по обе стороны дороги. Мычали коровы, возвращаясь с пастбищ, бабы бранили ребятишек, с берега доносился дробный, словно били в барабан, стукоток по осиновой лодке. Как милы ему были эти звуки — то ли совсем забылись, то ли помнились как в тумане. От всего увиденного и услышанного голова закружилась, будто от хмеля, и опять взмокли глаза.
Но где же его изба? Ведь здесь, у ручья стояла когда-то… И теперь вроде стоит, да обветшала совсем, по окна в землю ушла, скособочилась, а поветь-то совсем отделилась от избы, расползлась, ребра расщепились.
Встречные не узнавали старика, но и не больно дивились: мало ли нищих странников, калик перехожих, в ту пору бродило по деревням.
Старец подошел к своему крыльцу. Глядит, а там седая старушка кормит хлебными крошками кур, ласково приговаривает: «Угощайтесь, цыпоньки, ешьте…»
Голос-то будто Оринин. А обличье? Кость подбородка торчком, заострилась, губы провалились в беззубый рот. Волосы седые, будто пепел, да редкие. Да это же Оринина бабка — Аграфена!.. Бравый солдат собирался было уж крикнуть: «Бабка Аграфена, а где Орина-то?» — но кончик языка скользнул по деснам, и, вместо вскрика, вырвалось тихим рыданьем:
— Вечер добрый, Орина…
Та с усилием подняла голову, отчего жилы на шее выпятились и натянулись, как два жгута. Приставила ко лбу костлявую руку, чтобы загородить от глаз заходящее солнце, получше разглядеть пришельца.
— Кто ты такой, чтой-то не признаю, — ответила она скорей безразлично, нежели с любопытством.
— Да это же я, Орина! Твой Киро… — растерянно проговорил старец, а самому так хотелось содрать с себя дряхлую кожу, обернуться вновь добрым молодцем.
Древняя бабка будто чуть дрогнула, рука оторвалась ото лба, повисла плетью. Но через минуту вернулось к ней прежнее безразличие.
— Киро-то мой, добрый человек, на войне сгинул. Давно уж, наверно, истлели его белые кости, — произнесла она проникнутые горем слова, а сама смотрела, не мигая, куда-то поверх его головы.
— Да живой ведь я, Оринушка! — весь затрясся перед старухой солдат. Засуетился: — Прибыл вот… Зайдем в избу, расскажу, раскроюсь — что со мною было…
Зашли в избу. Бабка подала путнику поесть, попить квасу пенистого. Начал было он говорить о своем житье-бытье, да старуха перебила:
— Мой-то Киро давно уж, милок, сгинул где-то. Двадцать пять лет я его ждала, а потом еще полгода — на возврат из солдатчины домой полгода ему положила. Но не пришел… Стало быть, уж неживой был. Живой бы непременно явился. Он ведь сильно любил меня. И я его тоже любила… Ни за сына поповского, ни за кого боле не вышла. Как ни сватали. Все ждала своего Киро. Двадцать пять лет и еще полгода… Не пришел. Значит, и неживой уже… А раз Киро нет на свете, то и никто мне больше не нужен.
— Да живой я, Орина! — крикнул бравый солдат, подымаясь из-за стола. — В тюрьме я сидел, на каторге, осудили меня…
— Что ты, что ты, — сказала старая бабка, не меняя голоса. — Мой-то Киро никогда бы не сел в тюрьму. Он по мне сильно тосковал и в тюрьму бы не сунулся. Он бы честно служил, чтобы тем же путем, каким ушел, домой воротиться…
Голова солдата бессильно поникла на грудь. Ничего уж он и не молвит.
А бабка дальше бает:
— Я недавно Киро во сне видела. Пришел будто ко мне, красивый да веселый, как прежде, а сатиновая его рубаха замарана. Глядит он будто на меня и говорит: мол, чего же ты, колокольчик мой, рубаху-то перестала стирать? А я будто ему: так ведь рубахи-портки твои теперя уж и не могу стирать — сил моих нет. Ты, мол, сердешный, не приноси больше.
Спина у солдата захолодела, мурашки побежали по всему телу. Загорчило в горле — ни звука не может вымолвить. Поднялся, горестно глянул на стоящую подле печи, ровно закоптелая кочерга, старуху и с превеликим усилием все же проговорил:
— Прощай, колокольчик мой… И прости меня.
Уже у двери услышал дрогнувший голос, сказанные с расстановкой слова:
— Прощевай покуда, служивый.
Больше на селе никто уж не видывал седобородого старика.
Солдат Иван закончил свой рассказ. Долго, молча, смотрел на желтый язычок свечи — вытянувшееся пламешко вдруг затрепетало… Тот же трепет был и в сердце мальчика, слушавшего рассказ.
Старик потянулся к свече, снял скукожившийся нагар — огонь успокоился, утих.
— Дедушка, а куда же потом тот бравый солдат делся? — сдерживая взволнованное дыхание, спросил Ваня.
Старик глянул прямо на внука, в его округлившихся глазах отражались свечные огоньки:
— После-то он здесь и объявился.
— Зде-есь?! — Ваня испуганно подался ближе к деду.
Тот обнял его, похлопал мягко по плечу, успокаивая:
— А ты не боись. Он ведь хорошим человеком был, солдат этот. А от хороших людей и после смерти — добро. Давеча ты удивлялся кедрам. Он их и сажал: из Сибири орехи-семена привез. Может, у себя в деревне, дома, под окошком, посадить собирался, да не пришлось…