Мариэтта
![Мариэтта](/uploads/covers/2023-06-12/marietta-0.jpg-205x.webp)
- Автор: Анна Герасимова
- Жанр: Биографии и Мемуары
Читать книгу "Мариэтта"
Еще один важный момент. В первом куске, который я ей принесла, еще были элементы, так сказать, журнального «художественного литературоведения», которого я начиталась в юности, всяческое красное словцо, в частности, многоточия. Мариэтта Омаровна за несколько секунд объяснила мне, почему это недопустимо. «Многоточие, – сказала она, знак неясности мысли». Уж не знаю, сама она это сформулировала или процитировала кого- то, но точнее не скажешь. С тех пор я этот знак искореняю, где только могу. И если возникает желание его поставить, сразу проверяю: не неясна ли мне собственная мысль, и пытаюсь по мере сил прояснить.
Но главное, – она спросила, какими я пользуюсь текстами. О, это у меня было: тот самый двухтомник Введенского (полуслепой четвертый ксерокс на голубоватой рыхлой бумаге), а также так называемый «абрамкинский» Хармс (машинописный самиздатский сборник), еще в десятом классе попавший ко мне от старшей сестры, и непонятного происхождения машинопись пары десятков стихотворений Олейникова. Как Валерий Абрамкин, так и Михаил Мейлах в тот момент находились в местах лишения свободы, упоминать их не рекомендовалось. Единственный официальный источник – собрание стихотворений Заболоцкого, плюс успевшие проскользнуть в печать в годы оттепели воспоминания современников о странных непонятных «чудаках» и крайне малочисленные публикации их произведений в специальных, малотиражных или периферийных изданиях. («Детские» Хармс и Введенский в расчет не брались.)
– Это не годится, – сказала Чудакова. – Надо ехать в архив.
И я с изумлением узнала, что Хармс и Введенский практически целиком хранятся в Публичной библиотеке в Ленинграде, в составе архива Я.С. Друскина, которым, собственно, публикаторы и пользовались, пока он еще не был сдан в библиотеку, при жизни Друскина (а умер он совсем недавно, в 1980 году). Архив еще недоразобран, но попасть туда можно.
– А меня туда пустят? – усомнилась я.
– Пустят, – сказала Мариэтта Омаровна уверенно.
Разборкой и описанием архива Друскина занимался В.Н. Сажин, которому Чудакова меня и рекомендовала (следовало, правда, еще подготовить какие-то официальные бумаги от института, но это было делом техники и времени). Так с ее помощью осенью 1985 года я впервые попала в настоящий рукописный архив, и с тех пор в Фонде 1232 РНБ им. М.Е. Салтыкова-Щедрина во многих листах пользования моя фамилия значится первой, в крайнем случае второй после Ж.-Ф. Жаккара, швейцарского исследователя, с которым мы потом познакомились и подружились. Пустили меня, правда, не с первого раза, а в Пушкинский Дом тогда, в 80-х, и вовсе не пустили, но тут это не важно. А важно то, что меня, как щенка в воду, буквально бросили прямо в серьезную взрослую работу с текстами, причем никому, кроме нескольких посвященных, не известными. Ничего не оставалось, как самостоятельно учиться во всем этом плавать.
Мариэтта Омаровна очень внимательно и пристрастно читала все, что я ей приносила, давала советы, делала пометки на полях (черновики с пометами у меня сохранились). Носить написанные куски на кафедру, как требовалось от аспирантов, было нельзя – меня тут же выперли бы. Поэтому диссертацию я писала так же, как мы читали на первых курсах Ерофеева и Кьеркегора – под партой, и не сомневалась, что там она, под партой, и останется. А вот Чудакова, напротив, была полна оптимизма:
– Все только и ждут, когда махнут рукой и скажут: «МОЖНО!» – (размашистый жест сплеча). – А у вас уже диссертация написана!
Насчет марксистской философии тоже был разговор. Известно, что сама она первую книгу писала в стол и гордилась, что в библиографии нет ни одной «марксистско-ленинской» позиции. Но мне она, кажется, такой судьбы не желала. Во всяком случае, когда (не зная о ней этих фактов) я устроила ровно то же самое (у меня была одна-единственная цитата из Гегеля, а вместо классиков марксизма в теоретической части – выпендрежные три кита: Кьеркегор, Витгенштейн и Ортега-и-Гассет), она в последний момент спросила, как-то без нажима, в скобках (может, с подачи моей мамы? вот не знаю): не хочу ли я хотя бы просто вставить в библиографию какие-то положенные фамилии? можно даже в тексте не цитировать, просто для отмазки… Но я гордо отказалась: у меня ведь не было цели защищаться и вливаться в ряды советских кандидатов наук. И она (мне кажется, с облегчением) не стала настаивать.
Постепенно веселая свободная жизнь стала перевешивать. Мне уже совершенно не хотелось писать диссертацию, даже интересную. Как-то весной 1986 года я приперлась на заседание кафедры – и заснула, потому что черт его знает, чем я ночью занималась, а тут было тепло и скучно. И слышу сквозь сон (честное слово, все так и было – момент очень драматичный, театральный даже), как в общий бубнеж вплетается моя фамилия: кто-то из дядечек говорит, что вот Герасимова плохо занимается, заседания пропускает, куски на обсуждение не приносит, и, наверное, пора поставить вопрос о ее отчислении.
И тут – ей-Богу, так все и было! – распахивается дверь, и врывается, как вихрь, маленькая яростная Чудакова. Даже сейчас, хоть я уже наизусть знаю всю эту историю, мурашки по коже бегут, когда печатаю и перечитываю эти слова. И буквально кричит на этих дядечек – я аж проснулась:
– У вас единственная нормальная аспирантка пишет нормальную диссертацию, а вы ее выгонять собрались! Вы что, с ума сошли?
И представьте себе – они ее почему-то испугались и послушались. Это, конечно, тоже налагало ответственность. В меня так верят, а я не оправдаю? Некрасиво!
Тут, видимо, пора поставить пластинку «Без ноги», среди своих заезженную, но большинству читателей этой книги, полагаю, не известную. Летом 1986 года я уже рвалась в облака, как наполненный гелием шарик. Роль хорошей девочки, аспирантки и молодой матери, мне окончательно осточертела, хотелось орать песни под забором и шляться по дорогам, но, как сказано у меня в дневнике – «не могу же я предать Введенского ради клевой жизни!» В этом полуразодранном состоянии я приехала на дачу, где в тот момент находились мои родители с моим четырехлетним сыном (они еще работали на работе, и мы сменяли друг друга). Необходимо было написать введение к уже готовой диссертации которая, к слову сказать, получилась вдвое толще, чем положено, 250 страниц, в частности, потому, что я обильно цитировала тексты, не запрещенные только потому, что практически неизвестные – мне казалось, что это главная моя миссия, ведь диссертация (в случае успешной защиты) будет лежать в библиотеке, где каждый сможет с ней ознакомиться. Писать введение, как многие знают, занятие весьма занудное, особенно если вы шарик с гелием. С сожалением оторвавшись от «клевой жизни», я мрачно примчалась на дачу и тут же, для утешения, побежала купаться на озеро, – естественно, босиком. И, конечно, налетела на бугрящийся из тропинки корень (он и по сей день там торчит), и мизинец правой ноги встал перпендикулярно вбок. Было очень больно. Ступня мгновенно опухла, я, матерясь, допрыгала на одной ноге до дачи (примерно километр), папа посадил в меня в машину, отвез в Загорск в травмпункт, палец одним щелчком поставили на место, загипсовали ногу до колена (!), папа купил мне в аптеке тяжеленные металлические костыли за пять рублей (они до сих пор хранятся на балконе), пришлось неделю сидеть на даче и писать это чертово Введение. Надо сказать, что я его таки-да написала. Более того: необходимость показать его Мариэтте Омаровне была достаточным поводом для того, чтоб меня опять отпустили в город, где костыли и гипс оказались никаким не препятствием для продолжения банкета. Но и к Мариэтте Омаровне в Беляево я все же заявилась: в зеленых, отрезанных до колена штанах, в безразмерной мужской дурдомовской рубахе, подаренной кем-то из друзей, на костылях, – и с пачкой бумаги, исписанной бойким полупечатным почерком; мне казалось, что это очень стильно и по-американски, да и печатать на машинке с загипсованной ногой, наверное, было затруднительно.
Мариэтта Омаровна приняла меня совершенно невозмутимо – не такого еще навидалась от дикой шестидесятной богемы, подумала я и еще больше ее зауважала. Спокойно взяла мои мятые бумажки и говорит:
– Был у меня один друг, тоже начал в какой-то момент писать печатными буквами. Он потом с ума сошел.
Ну, этого вы от меня не дождетесь, подумала я. И была права: несмотря на все старания, голова у меня оказалась чрезвычайно крепкая. И диссертацию, несмотря ни на что, дописала. И она даже была рекомендована к защите – в Литинституте нет спецсовета, и у нас была возможна только «предзащита» – чтобы защищаться потом в другом вузе, например, в МГУ. Что и произошло весьма триумфально, но только через три года; за три года, пока она гордо лежала «в столе», ситуация в стране и в отечественной филологии кардинально изменилась, и стало «МОЖНО!» (а у меня уже диссертация написана). С этой «предзащитой» связана моя самая любимая история – Чудакова ее тоже помнила и неоднократно рассказывала.
Как-то, гуляя с ребенком, я нашла в песочнице (не в нашем дворе, а в соседнем, глубже в квартал) пластмассовую вампирскую челюсть с клыками. Это сейчас таких хэллоуинских приблуд валом, а по тем временам – редкость, ценная находка. Поэтому, преодолевая легкую брезгливость, я ее принесла домой, вымыла с мылом, обдала кипятком, – и предмет был готов к употреблению. Я засунула его в рот (надевается, довольно удобно, сверху на ваши собственные зубы) и радостно пугала всех подряд – однокашников, детей, прохожих. Приперлась в этой челюсти, с очередным написанным куском (в зубах – зачеркнуто) к Мариэтте Омаровне. Она, противу ожиданий, очень обрадовалась. Говорит:
– Надо и мне такую же. Представляете себе – идет защита, и тут вы открываете рот и показываете всем эту челюсть. Все возмущены, смотрят на меня – и тут я открываю рот, и у меня такая же!
Посмеялись. А через год или полтора – Литинститут, актовый зал, предзащита, сидят наши ученые мужи, я сгруппировалась, выступаю как следует, произношу заранее заготовленную благородную эпохальную речь насчет того, что не собираюсь быть кандидатом наук, просто хотелось написать такую книгу, и спасибо, мол, что дали мне это дело довести до конца. Смотрю на Мариэтту – а она приоткрывает рот и зубками эдак щелк- щелк, на манер кавказской пленницы. Запомнила! Ох, я тогда «многое поняла».
Активный образ жизни, путешествия, походы, лыжи – обо всем этом я узнала только позже, но это чувствовалось: напор, всепобеждающий вектор как основа личности. Сходятся противоположности, а мы в чем-то были очень похожи (вплоть до открытой форточки и пирогов с капустой), Боливар вряд ли выдержал бы двоих. Кроме того, несмотря на настойчивую демократичность по отношению к младшим, я всегда испытываю пиетет по отношению к старшим «по званию», соблюдаю субординацию, иногда себе в ущерб, но тут ничего не поделаешь. Так что, к сожалению, близко дружить мы не стали. Могли завязаться более тесные академические отношения, но и этого не случилось, несмотря на то, что ее взяли на работу в Литинститут, – я как раз тогда от этого Литинститута и вообще от литературной работы бежала на вольную волю.