Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после
![Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после](/uploads/covers/2023-08-04/otec-shatunov-zhizn-yuriya-mamleeva-do-groba-i-posle-201.jpg-205x.webp)
- Автор: Эдуард Лукоянов
- Жанр: Критика / Литературоведение / Биографии и Мемуары
- Дата выхода: 2023
Читать книгу "Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после"
Итак, я наступил на ногу художнику Гинтовту и, даже не извинившись, прошел к последнему ряду, где сидел и внимательно вслушивался в юбилейные речи всей своей черепашьей головой Игорь Ильич Дудинский. На сцене в это время находился музыкант Александр Ф. Скляр, он улыбался притворно-добродушной улыбкой хищного тупого кота и говорил собравшимся:
– …как я и обещал – та самая единственная песня, которую я выбрал из корпуса стихов, переданного мне Юрием Витальевичем Мамлеевым. «Я иду по замерзшей дороге» она называется. То послание, которое в нем заключено ко всем вам, уважаемые друзья, прозвучит в самом конце песни, и оно будет понятно.
Проведя белыми вурдалачьими пальцами по струнам гитары, Скляр запел песню на стихи относительно молодого Мамлеева. Он пел, и пух белых волос на его голове неслышно подхватывал простенький русско-романтический мотив:
Я иду по замерзшей дороге,
Чтоб найти то, что я потерял,
Забулдыга, но лучше не трогать
Мою жизнь и того, кем я стал.
Потерял я заблудшую душу
И дорогу, ушедшую вдаль.
Был я с детства лихой, непослушный,
Был когда-то я крепок как сталь.
Но теперь, после стольких скитаний,
Верю: встречу я душу свою,
Будь то девушка с именем Таня,
О которой я песню спою.
Или будет то солнце на небе
Голубом и бездонном, как рай,
И, лохматый, больной, непотребный,
Я его никому не отдам.
Я войду в свою душу и в солнце,
Все кошмары убью наповал,
И откроется в счастье оконце
Для того, кто себя потерял.
Я иду по замерзшей дороге,
Верю: встречу я душу свою,
Будь то девушка с именем Таня,
О которой я песню спою.
– Вот это, собственно, и есть послание для всех мужчин. Они могут подобрать любую близкую им девушку, которая должна вылечить их душу. И эту песню Юрий Виталич завещал всем нам.
Около двухсот рук заплескались в единогласных аплодисментах. «Пойте, и будет вам счастье», – перекрикивая их, посоветовал Александр Ф. Скляр.
– Замечательно, – прокомментировал Сибирцев, – и стихи прочитал, и спел. Скляр – товарищ легендарный. А сейчас хочу другого легендарного товарища вытащить на свет. Это мой старинный друг, который знает прозу, стихи, философию – настоящий знаток мамлеевского бытия, небытия и так далее.
Президент Клуба метафизического реализма выдержал короткую, но тяжелую в своей многозначительности паузу, после которой объявил:
– Доктор философии, писатель, профессор, поэт Петр Калитин.
Что-то бурча, со своего места поднялся и прошел к микрофону философ Калитин – весь какой-то даже не круглый, а кругленький, бледный и белый. В кругловатых руках он держал сборник «Утопи мою голову». При виде философа лицо Шаргунова исказилось ехидной гримасой. Полагаю, моя реакция была аналогичной, поэтому свое лицо я поскорее прикрыл руками, будто в спонтанной молитве.
– Я бы хотел напомнить, – начал Калитин, немного мучаясь одышкой, – что сегодня исполняется ровно двести лет и один месяц со дня рождения Федора Михайловича Достоевского.
Он выдержал паузу – на этот раз, в отличие от паузы Сибирцева, долгую и утомительную. На паузу эту публика ответила тишиной и молчанием.
– Два этих имени уже многими сопряжены. Я не буду углубляться в содержательную сторону. Я недавно в Питере увидел в музее Достоевского вот такую фишку. Вот, посмотрите. – Философ что-то достал из сборника Мамлеева. По всей видимости, это была какая-то открытка. О содержании ее пришлось догадываться по дальнейшим возмущениям Калитина: – Не дай бог, чтоб когда-нибудь Юрий Виталич перед нашими потомками предстал в джинсах или кривоногих шортах. Я думаю, этого не случится. Потому что в двадцатых годах, когда Федор Августович Степун, осмысливая катастрофу семнадцатого года, писал, что ее спровоцировал Достоевский, который в своем пятикнижии показал то, что Степун назвал обжитой бездной. Так вот. Мне хотелось бы подчеркнуть вслед за Андреем Белым, что Достоевский не обжил бездну. У него все заканчивалось либо самоубийством, либо маразмом. В изъятой цензурой главе «Бесов», где Ставрогин посещает… забыл, как зовут старца.
– «У Тихона», – подсказали из зала.
– У Тихона, – согласился выступающий.
В плечо мне постучали. Вороновский спросил полушепотом: «У вас в Литературном институте так же было?»
– Всякое бывало, – ответил я таким же полушепотом. – Например, однажды у нас проводили конференцию про поэта Павла Васильева, который написал «Христолюбивые ситцы». Читали доклады, один за другим, один другого скучнее, но вдруг со своего зрительского места встал белобрысый старик в сером костюме, представился и сел за пианино, которое, к слову, не настраивали с того момента, как поставили в актовом зале. И вот он принялся громыхать по клавишам и истошно вопить на разные лады стихи поэта Павла Васильева: «Весны возвращаются! И снова, / На кистях черемухи горя, / Губ твоих коснется несурово / Красный, окаянный свет былого – / Летняя высокая заря». И так далее. Похоже, никто не понимал, что это за музыкальный старик, его никто не приглашал и никто даже не подозревал о том, что существует такой человек. Мне было страшно, неловко, но и любопытно, а вот многие в зале истерически и совсем не весело хохотали. Не могли удержаться ни преподавательница русской литературы XIX века, ни преподавательница философии – специалистка по Индии, кстати.
Вороновский уважительно кивнул, будто сообщая, что именно так он себе и представлял учебный процесс в доме на Тверском бульваре, где когда-то родился Герцен и неподалеку от которого молодой Юрий Мамлеев вдруг увидел мир таким, какой он есть на самом деле. Тем временем круглый философ все размахивал сборником Мамлеева и что-то кричал про Достоевского и его музей, обустроенный по последнему адресу проживания.
– Что же вы не выставили на обозрение его белье? – Как я понял, философ Калитин пересказывал свою беседу с сотрудниками музея. – Может, он носил не трусы, а женские рейтузы!
От этого, признаюсь, мне стало не по себе: все-таки одно дело – мамлеевский бредок, в уют которого Юрий Витальевич сам закопался по возвращении в Россию, а другое – вопящий бред о нижнем белье Достоевского, уверенный в своей тотальной политической правоте. Я устыдился собственного малодушного порыва и вновь стал слушать речь философа, однако через несколько минут с облегчением заметил, что не одинок в своей слабости.
– Регламент, уважаемые коллеги, – сказал Дубшин иронично-серьезно. Это, впрочем, не подействовало: Калитин продолжал свои крики в сторону вселенной, сообщая что-то о грядущей катастрофе.
– Читайте Мамлеева, – через какое-то количество минут начал передавать последнее напутствие задыхающийся философ, – и постарайтесь сделать по отношению к нему то, что он сделал по отношению к Достоевскому: прорвать его бездну и посадить в котомочку.
– Аусвайс, – сказал вслух Шаргунов и как будто сам удивился этому слову, почти случайно вытащенному из глубин его внутреннего словаря.
Установилась тишина. Сергей Шаргунов смотрел в зал, двигая головой, как замысловатая птица, будто кого-то выискивая, но не обнаруживая. Люди в зале, сидящие и стоящие, мялись в волнении и размышлениях о том, кто будет следующим.
– Кто у нас там следующий? – сдавшись самостоятельно найти жертву и одновременно мучителя, обратился Шаргунов не то к своему тезке Сибирцеву, не то к самому себе.
Каждый из сидевших на сцене окинул глазами присутствующих. Вверх поднялась рука, а за ней поднялось и все юркое тело некоего человека с полувьющимися волосами и серьгой в ухе. Не дожидаясь распоряжений церемониймейстеров, он подошел к микрофону такой походкой, какой обыкновенно от микрофонов отходят. Да и весь этот человек был как будто задом наперед – сказывалось очевидное знакомство с классикой декадентской прозы Франции.
– Кто вы? – искренне спросил Шаргунов.
– Изнаночный мальчик, – засмеялся в бороду Тимофей Решетов.
– Иван Напреенко, – представился изнаночный мальчик. – Группа «Оцепеневшие».
Теперь уж и остальные вслед за Решетовым расхохотались неизвестно чему. В зале тем временем на смех распорядителей кто-то ответил редкими всхлипами, видимо, означавшими аплодисменты. В целом же наблюдалось некоторое недоверие, по крайней мере секретарь Дубшин отказался участвовать как на стороне хохочущих, так и на стороне подчинившихся приливу тоски. Вместо этого он строго выговорил следующие слова:
– Что вы хотели нам рассказать?
Человек, назвавшийся Иваном Напреенко из музыкальной группы «Оцепеневшие», в ту же секунду подчинился:
– Могу честно рассказать о своем отношении к Мамлееву.
– Давайте, – кивнул Шаргунов, все же немного вздохнув.
– С Мамлеевым я столкнулся в девяносто девятом году, – явно ощущая тревогу перед всхлипывающей аудиторией, заговорил изнаночный мальчик, который в действительности был вполне оформленным изнаночным мужчиной. – Столкновение это произошло, когда я увидел в библиотеке своей тетки только что изданный «Вагриусом» сборник «Черное зеркало». Я подумал, что это какая-то важная современная литература. Я открыл книгу и обнаружил там впечатливший меня контраст: с одной стороны, это очень скучно, а с другой – очень дико. Например, в том рассказе, где страдающая американка выращивает себе хуй на ляжке.
Вокруг меня зашипели на разные лады мужчины в свитерах и женщины в вечерних платьях. Очутившись в самой середине этого человечье-гадючьего клубка, я силился вспомнить, что же за новелла такая вошла в то издание «Черного зеркала». В итоге вспомнил: и правда была такая сценка в «американском» рассказе «Вечная женственность».
Радость успешного вспоминания тут же сменилась тревогой от телесного чувства того, как совсем рядом со мной шипят змеелюды, испаряясь в своем шипении и заполняя собой весь зал Дома Ростовых. «Кукол», – добавил я про себя и чрезвычайно глупо хохотнул, все отчетливее уподобляясь существам в зале. Впрочем, собрался с духом и продолжил слушать выступающего Напреенко, которому более подошла бы фамилия Наоборотов:
– Потом я столкнулся с людьми, которые были близки к газете «Завтра» и тайным эзотерическим кругам. Через них я узнал о Геноне и тому подобной хуйне…
Шипение сменилось грозным треском, какой можно услышать лишь на выезде из африканского города, когда технологически-индустриальный шум уже утих, а к всеядным барабанам тучных насекомых еще не привыкло ухо.
– Молодой человек, попрошу не выражаться, – робко успокоил всех метафизик Сибирцев.
– Простите, – согласился тот, кому бы так подошла фамилия Наоборотов.
Гадючные люди сделали вид, что притихли. На получеловеческих лицах застыла маска, в которой смешались ожидание подвоха и уверенность в своей грядущей правоте. Ни того, ни другого, впрочем, не должно было произойти.
– Мамлеев у них считался главным русским писателем всех времен, – перестал выражаться Иван Напреенко. – В этом круге я однажды познакомился с одной, скажем так, телом изобильной бабой, которая при этом предпочитала демоническую обтягивающую одежду. Мне ее представили как дочь Юлия Мамлеева…