Между Бродвеем и Пятой авеню

Ирина Полянская
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: ББК 84Р7-4

Книга добавлена:
5-02-2024, 10:33
0
242
33
knizhkin.org (книжкин.орг) переехал на knizhkin.info
Между Бродвеем и Пятой авеню

Читать книгу "Между Бродвеем и Пятой авеню"



Музыка

Вероника была худой, болезненной девочкой с таким странным выражением глаз, что про нее говорили: спит наяву. У нее было искривление позвоночника, и это обстоятельство вырвало ее из веселого круга товарищей и вынудило подружиться с совсем другими мальчиками и девочками, с которыми она лежала в больнице на вытяжении, заказывала корсеты в ортопедическом предприятии и консультировалась у врачей. Когда это обнаружилось, мать забрала ее из музыкальной школы. Вероникины новые товарищи по несчастью находились в разной стадии болезни: одна девочка была горбата — очень начитанная девочка, добрая душа, умница; другая наоборот — у нее был сколиоз только первой-второй степени, ерунда сущая, по мнению Вероники. Это была весьма благополучная девочка, хотя ее родители совершенно спали с лица от горя. Вероникина же третья степень, при которой обычно предлагали операцию, казалась им верхом бедствия. Вероника носила корсет и ортопедическую обувь, так как у нее одна ножка была короче другой, делала зарядку на шведской стенке, три месяца в году лежала в больнице на вытяжении и знала, что ей надо во что бы то ни стало продержаться в своей третьей степени аж до восемнадцати лет, пока кости не затвердеют и горб уже не вырастет. В то время у нее просто выступала лопатка, это было не так уж заметно непосвященным. Но до восемнадцати было еще плыть и плыть, пока ей было только пятнадцать, и летом ее отправили в санаторий, в Нальчик, на двадцать восемь дней набраться жизненных сил и отдохнуть.

Любовь случилась грозной, отчаянной, единственной и потрясшей ее с такой силой, что будь она деревом, ее вырвало бы с корнем, но она была не деревом, а девочкой, внутри ее еле-еле брезжила женщина к тому времени, но никто этого не видел, как не видят в тугом бутоне цветка, на нее уже неотвратимо, как прилив, надвигалась музыка, и жизнь в ней медленно, величаво, как тот же цветок, тянулась к миру, переполненному гулом нарастающей в душе музыки.

Конечно, там было много от мечтательности, от физической ущемленности и от тайны, поместившей ее с детства, еще до того как врачи обнаружили болезнь, внутрь стеклянного колокола. Она любила музыку, как ни одна девочка во всей музыкальной школе, хотя играла не лучше других, но не любила мажорные вещи — они ей были просто противопоказаны. Свободно дышалось в печали. Ее учительница, нервная и кокетливая девица, все не могла понять, отчего, например, вторую часть «Патетической» ученица играет из ряда вон плохо, а третью — прекрасно и с душой, — но не задумывалась над этой странностью.

Музыку еще до ее рождения внес в дом отец, которому мать поверила. Она потом так и говорила о нем: «Я ему поверила». Это был единственный человек, которому удалось ее, от природы такую угрюмую и подозрительную, провести, и удалось именно потому, что он вовсе не думал, как бы ее обмануть, а так получилось.

У отца при его любви к классике была внешность массовика-затейника. Он был усат, жидкокудр, подвижен телом и мимикой лица, имел ладную фигуру с добродушным брюшком, говорил тенором и носил костюм в блеклую клетку зимой, а летом рубашки с короткими рукавами и курортный галстук на резинке. Мать рассказывала, что когда он впервые появился в городке, то казался подкупающе слабым, беззащитным — в самый раз для женщины ее характера. Он был ослаблен неурядицами, случившимися с ним в одном подмосковном доме отдыха, куда его пригласили на сезон за внешность, гарантирующую, казалось, веселье на танцах, шарады, остроумные шутки, концерты самодеятельности и прочее. Но люди, принявшие его, жестоко просчитались: отец не был сведущ ни в полечке, ни в танго, не умел разудало объявить кадриль, потому что по своей природе если и был массовиком, то уж никак не затейником. В молодости он окончил дирижерско-хоровое отделение музучилища и через всю жизнь пронес трогательную, детски восторженную любовь к хору. Единственное, что он умел, это, построив людей и выявив голосовые возможности, научить их, разноголосых, разнохарактерных, дружить голосами, любить голосами, то есть петь хором. Как только аккомпаниаторша начинала играть вступление, робость и милота отца как сквозь землю проваливались: перед хором стоял тиран и диктатор, ненавистник и преследователь фальшивого звучания, требующий знания партии с двух-трех репетиций. Отец быстро освоился в городе и, к разочарованию Вероникиной матери, как-то окреп, возмужал — он организовал женский хор при Доме культуры, с которым общественная жизнь городка забила ключом: хор очень быстро завоевал второе место на областном смотре, о нем писали в районной газете и областной «вечорке», поговаривали о небольших и скромных гастролях... Вероника помнила, как стояли перед отцом будто на ладони его первые и вторые сопрано, помнила солистку хора, с которой и уехал отец из городка, помнила, как послушно принимали женщины сигналы, исходящие от чутких рук отца и изломленных бровей, требующих пианиссимо. «Все-то в тереме сидючи... с старым мужем горюючи-и...» — горько жаловались первые сопрано, а вторые, следуя едва уловимой трели отцовых пальцев в воздухе, подхватывали: «Ах ты, калинка моя, ах ты, малинка моя!» — «Не пускает ревнивый муж пошутить за воротами, поиграть хороводами...» — наступали первые сопрано. «Ах ты, калинка моя...» — отзывались вторые, а мужья первых и вторых сопрано в это время солидно прохаживались по фойе, заложив руки за спину и отбрасывая волосы со лба решительным кивком, словно тяжелые ревнивые мысли. Хор исполнял исключительно одну лишь классику — тут с отцом ничего не мог поделать ни директор ДК, ни сами женщины, соблазняющие его на «льется и льется, словно года»; отец неподкупно ставил на пюпитр партитуру «Аиды». Он умел привести своих разноголосых женщин к повиновению, и сопрано, не щадя живота своего, все-таки пели: «Кто там, с победой к славе...» Впрочем, сопрано не на шутку привязались к своему руководителю: когда отец уехал от них, женщины не пожелали перейти к другому специалисту и носили траур по отцу Вероники, замолчав навеки. А он покинул и их, и дочь, и уверовавшую во все хорошее жену, оттого, быть может, что по натуре был путешественник, и, создав хор в одной точке планеты, стремительно несся в другую — к другим сопрано, в другой край, к другой женщине, за другой судьбой. Он путешествовал по городам и весям с проигрывателем и кучей пластинок, с голосами умерших певцов и оркестрами исчезнувших филармоний, с поразительным пиано современного пианиста, с Шопеном и Дворжаком, сыгранными людьми разных стран, времен и материков, с оперными ариями на разных языках, с колоратурными сопрано и стыдливыми меццо, с басами и баритонами, со скрипками, валторнами, тарелками и арфами под мышкой. Эта музыка сипела и хрипела на оборотах под нацеленной в нее стальной иглой, соскальзывала с одной музыкальной фразы на другую, но она шла, она лилась, как дождь, и Вероника выросла под нею. А у матери была своя музыка, очень она любила «Осенние листья» и «Летят перелетные птицы», и обе эти музыки — матери и отца — нигде, ни в одной точке не соприкасались, не перекрещивались. Вооружась, словно каменным топором «Королевой красоты», мать легко побивала «Пиковую даму» отца. Из отцовой музыки она только жаловала «Соловья» Алябьева; отец же ничего не выделял из материной, и поэтому не она, а он ее покинул, хотя она ему верила, а больше никому, потому что до него имела дело с совсем другими людьми — она заведовала овощным магазином, а он говорил на другом языке и другой музыкой, которая в результате и растащила их в разные стороны. Веселый и неунывающий отец разговаривал музыкой. Иногда мать дулась на него, стояла обиженно на кухне, в бигудях, массивная, обиженная, и жарила себе яичницу — отец подкрадывался на цыпочках и, к великому восторгу Вероники, с грохотом падал перед матерью на колени и затягивал: «Прости, небесное созданье...» Когда он приходил пьяненький и мать железной рукой сначала втаскивала, а потом выталкивала его за дверь, он садился перед порогом на коврик, прямо на влажную половую тряпку, и во всевозможных тональностях, пока матери не надоест держать осаду, пел: «Позор! Тоска! О жалкий жребий мой!» Он являлся к матери на работу, где забулдыги, которыми она командовала, вкатывали контейнеры с редиской, а она, красная, толстая, в грязном белом халате, стояла посреди магазина и ругалась с покупательницей, уверявшей ее, что сами продавцы прут сумками не такую вовсе редиску, которую и редиской-то назвать нельзя, кошмар, а не редиска. «А вы потрогайте, — предлагала возмущенная мать, — нет, что ж это вы специально плохую под нос мне тычете, а это что, по-вашему, не редиска?» — «Мне стан твой понравился тонкий, и весь твой задумчивый вид!..» — вдруг разливалось по магазину.

Конечно, все вокруг удивлялись, что может быть общего между обаятельным культурным отцом Вероники и ее грубоватой матерью, и каждый объяснял это себе по-разному, то есть каждый по-разному был далек от истины: не из жалости он женился на одинокой женщине, не из расчета он пристроился возле заведующей большим овощным магазином, не из порядочности узаконил их отношения, когда она носила Веронику, — нет. Терпя крушение за крушением, и с женщинами, и на работе (часто одно вызывало другое и наоборот), он слишком уставал от жизни, смирялся и на ощупь искал надежное убежище, пристанище, угол, где бы ему разрешили перевести дух, опомниться. Его союз с матерью был временной уступкой прозе жизни, ее грубой материальности — так, по крайней мере, он объяснял это спустя несколько лет в письме к дочери, которая знать его больше не желала, — он прилепился к этой женщине, чтобы возле нее отогреться, воспарить и, свободным, как птица, устремиться на поиски новых голосов и приключений.

И вот однажды, весело и неунывающе насвистывая куплеты Эскамильо, отец ушел навеки, а вслед ему, как летающие тарелки, полетели все эти проклятые Гуно, трижды проклятые Вивальди (чтоб они провалились!), Моцарты, Мусоргские, и Танеевы, и чертовы Бетховены, и ненавистные Бахи, Брамсы, романсы, контрдансы, реверансы; отец растворился в складках воздуха под торжественную песнь Тореадора, улетучился, — но музыка доблестно осталась, и мать была готова бежать от нее на край света, как Ио, преследуемая оводом, потому что она так верила, что он человек, а то, чем он оказался, не для ушей Вероники, расти, дочка, тоненькой, воспитанной, не то, что твоя неученая мать, которая ни черта не смыслит во всех этих Верди, но зато баба верная и тебя не бросит, как некоторые, что прикрываются разными там Шопенами, а сами подлецы отпетые. Тогда Вероника согласилась не мучить мать и не издеваться над ее бедным сердцем, и музыка ушла в подполье, она слушала ее тихонько, чтобы мама, возвращаясь домой, не вспоминала отца. Постепенно тайна, которой она окружала музыку, вошла в привычку. На уроках музлитературы, когда учительница объясняла, где тема Руслана, а где — Черномора, она мучилась так, точно ее раздевали перед студентами-медиками, чтобы продемонстрировать степень искривления позвоночника. Вероника страдала, когда учительница, запустив руки в горячие внутренности музыки, извлекала оттуда на ощупь перламутровую трубу или золотую арфу. «Слышите, — бесстыже говорила она, — вот в этом месте чистая кварта, как вскрик, — это падает голова казненного Эгмонта». Девочки со скукой внимали ей: действительно, чистая кварта, чище и быть не может, и больше ничего, кроме чистой кварты, не происходило — ни озноба, ни ужаса, ни гибели, ни красоты.


Скачать книгу "Между Бродвеем и Пятой авеню" - Ирина Полянская бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка » Современная проза » Между Бродвеем и Пятой авеню
Внимание