Музей «Калифорния»

Константин Куприянов
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Если бы Линч и Пинчон вместе задумали написать роман, то получился бы «Музей „Калифорния“» — это одновременно и мрачный полицейский детектив, и путешествие в глубины бессознательного, и едва ли не наркотический трип. И однако же это русский роман молодого автора, написанный блестящим языком, на пределе эмоционального напряжения. Захватывающее и умное чтение.

Книга добавлена:
29-06-2023, 08:07
0
219
35
knizhkin.org (книжкин.орг) переехал на knizhkin.info
Музей «Калифорния»

Читать книгу "Музей «Калифорния»"



Но жертвам объяснить и доказать это трудно, и местный Левиафан швыряет Тибетца в тюрьму, лучше не зли его. Я так боюсь бездомицы и тюрьмы. Учитывая мое прошлое, мне втройне страшно, и на почве страха во мне растет неутолимая потребность, чтобы, пока я блуждаю, дома в темноте и тишине старческой хижины кто-то ждал… И вот, опираясь на всесилие друга-Тибетца, четвертого учителя, карабкаюсь к мысли, что надо преодолеть хотя бы один страх-заслон детства и сделать один геройский, нелепый поступок. Наивный и не пафосный, но все же значительный, как все в настоящей, не сделавшейся романом жизни.

Пятый учитель. Похоже, я готов.

День в июне две тысячи девятнадцатого был пасмурным, тут часто именно ранним календарным летом выдаются пасмурные дни — пришел Лева.

Стал рядом новорожденный ангел. Лева смешной и непосредственный: Леве все — игра, и любая бумажка ему — игрушка, он не различает ценности покупной и случайной вещицы, и он оборачивается и мяукает: просит — поиграй, просит — погуляй со мной, потом всхрюкивает, нежным мягким животиком ложится на плитку и забывает, чего хотел, огромной улыбкой растягивается, выгибает спинку, снова забывает, зачем приходил, и уходит полежать в другой комнате, но просыпается и забывает, где я, и приходит найти меня и поиграть со мной. Знает он, что без него не утолить и не утешить мне тоски, и я помещаю внутрь маленького хрюкающего комочка шерсти сердце, потому что только там ему не страшно, только там знает оно, что есть любовь, не предающая, забывающая, но не способная хитрить, говорить и требовать, а только знающая игру и ласку.

Как настоящая мать, я прожил с ним сперва в ненависти, затем в восторге два незаметных года. Из лета две тысячи девятнадцатого в лето две тысячи двадцать первого: из отсутствия веры, что мы сможем жить вместе, в веру в то, что дальше я таки сумею быть один. Ни одного дня с тех пор, как Лева пришел, я не чувствовал себя здоровым и жил как будто дожидаясь чего-то. Известно чего: я ждал, что дыхание само расчистится и я смогу снова дышать-любить… Сложно вспоминать об этом периоде, ведь всю жизнь, кажется, я ходил украдкой, уберегая тело от какого-либо напряжения или насилия, хотя тело не было у меня слишком уж дурным или слабым, но постепенно я перестал демонстрировать тело.

К зиме две тысячи девятнадцатого я окончательно оставил попытки бывать с женщинами: мне исполнялось тридцать, и я видел, что секс становится чем-то немодным, необязательным, напрягающим, а не расслабляющим, но мир вокруг все еще официально был соткан из секса. Особенно этот, южно-калифорнийский, мир, который мне достался — простоватый, молодежный, почти детский, — лучший край, чтобы быть любовником и ребенком. Всему свой срок: до прихода Левы три с половиной года я побыл любовником, крепким и здоровым и даже слегка туповатым. И вот Лева позвал возвращаться в желанную древность себя — в детское пограничье.

Лева учит меня, как быть смешным, непосредственным и не стесняться себя. Любит относиться к себе с простой любовью: без лишних, ненужных вопросов, без концентрации на несуществующих, будущих вещах; учит быть исключительно здесь и сейчас: только тут происходит игра, только тут вспыхивает и бывает любовь. Не будет любви никакой в будущем. У Левы четыре белых лапки, он мой ребенок, белая грудь у Левки, белый чуть свисающий животик, полосатый хвостик и огромная серая мягкая спина; Лева тихий, озорной, очень умный и ловкий. Лева огромный, с маленького терьера ростом, с маленького мопса весом, его мозг неплохо вкручен в сеть живого электричества, и он знает, что есть границы, разделяет «себя» и «не себя», не льнет, не пристает и дозированно демонстрирует привязанность. Лева ритмичен, и у него есть чувство баланса; глядя на него, я учился законам пропорций, терпения и отдыха, грации и осторожности. Лева — осторожный зверь: ни разу не разбил и не уронил ни предмета; Лева — итальянец: любит хлеб, корки пиццы и футбол, у него реакция лучше моей, и размер не может стать ему помехой, хотя на первый взгляд он жир-ненький, огромный кот. Лева кажется беззащитным, но пару раз я заставал его в деле: с соседскими собаками или с собакой (метисом дога) друзей: он не давал им спуску, точно знал, как защититься и вызвать страх. Общение собаки и кота — как взаимодействие экстраверта и интроверта: в своей замкнутости Лева походит на меня.

Ведь я закрыт, даже учителям, предлагавшим помощь, не разрешаю работать с моим телом. Я не могу вернуться в мир женщин: сердце мое спрятано отныне в коте, а страх не дает мне ни обнять, ни даже взглянуть на ту, что могла бы отозваться. Впредь моя участь — лишь превращать Ведьм в них самих, и Юлия стала, похоже, последней ушедшей без превращения.

Я не демонстрирую обнаженное тело, а тело кряхтит да слабеет. Дни, последовавшие за странным, необдуманным приходом Левы, чуть не убили меня и пробудили старую болезнь легких, которую почти поверил что победил к этим месяцам. Не тут-то было, и я хочу уподобить свою любовь воздуху, и первым делом из меня наружу вышел застоявшийся черный выдох. Я был в ужасе и отчаянии, я совершил ошибку — стал думать об этом и гнуть себя к земле, Тибетец не мог помочь, Гурума была бессильна — и вообще никакой дух, никакой бог не смогут исцелить твердую, слишком плотную плоть, если она сломана. Работай, если собрался пережить это, долго и утомительно, учись алхимии дыхания. И я стал работать, выкарабкиваться из ненависти и астмы.

Через четыре недели я почти восстановился от острой стадии приступа, но болезнь пустила корни и полностью уже не ушла, пока не ушел Лева. И я, как родитель новорожденного, желал ему сперва смерти, неосознанно, но глубоко, истово, это и был застоявшийся старый воздух, и пока он не вышел, любовь не могла подняться на поверхность, не могла достичь головы и поставить надо мной купол. Оказывается, то, что я почитал прежде за любовь, было просто разного уровня позывами страсти, и даже, может, самые сильные мои «влюбленности» были не более чем отчаянными спазмами желаний — овладеть красотой, присвоить ум.

Болезнь приподняла меня над всем этим, отделила меня от тела, показала, что есть куда большее чем тело: может, в раннем возрасте (мать говорит, до семи лет я не выходил из приступов дольше чем на месяц, то есть примерно пять лет подряд не дышал нормально, а только жадно глотал воздух, которого никогда не хватало) от болезни и произошла чрезмерная, ставшая потом «писательской», внимательность, экзистенциальный ответ на вероятность вскоре исчезнуть.

Надо было успеть подметить, ведь срок очень короток, срок истекает. Я устал, должно быть, за пять лет ждать нормального вдоха и выдоха. Устал и в некоторой степени отупел, так что стер это время к черту. Задуматься — я ведь действительно едва помню себя до того, как болезнь сняла хватку, а записываю я это из третьего года новой болезни, готовый и приготовившийся к тому, что болеть понадобится еще три или пять лет (пяти- или семилетний цикл, по крайней мере, он учит смирению перед временем и тому, что должно произойти через время в твоем лице).

Учиться управлять собственным дыханием — то же самое, что учиться своей любви. «Любовь» превратили в универсальное слово, столь ширококрылое, что уже все более-менее обжитые уголки мира пропитались этим словом, и разве что совсем дальние, необразованные дикари еще способны прожить отсоединенными от него. А между тем ничего общего в нем нет: любовь в Москве — это любовь в сумерках, передышка между штурмом призрачной стеклянной башни, пересменка между этапами гонки; любовь в Петербурге — часть замысла по превращению тел в плоть болота, в вязкое, болотистое несуществование, в болотную тварь, не вспоминающую своего происхождения, не подозревающую, что она была творцом великого города-музея и была прекрасна; любовь в Южной Калифорнии — сладкое взаимозабвение, игра, перемигивание между затяжками дурманом, между экспериментами с наркотиками и сексуальными позициями, это молитва юности и детству. Всюду любовь — это разное, но ее описывают как единый источник, и, может, так и есть. Все оттуда, из источника… Но есть как минимум одно уродливое исключение на Земле, одинокое, намеренно оторванное, записывающее эту безнадежную запись.

Я кичусь своей позицией, я безнадежен, я уродливо исключен…

Но единственный зритель, всеобъемлющее высшее проявление личности, которое доподлинно пребывает со мной, знает меня настоящего — разве знание это не есть наилучшая форма любви, если он принимает эту гниль во мне? — знает: я просто вынужден, раз уж оказался здесь, хвататься за воздух и прибегать к голосу, удостоверяясь, что еще существую, а самое важное между нами выразить, конечно, невозможно: ни высказать, ни написать, увы… Мечтаю, что сгодится кому-то музыка для связи с ним, наблюдающим; верить начинаю из слабости, из болезни, убивающей во мне способность дышать — вот он, последний и столь тривиальный ингредиент, который нужен был для формулы веры, — что ткань музыки может выявить вибрацию, где Он почти проступает, впрочем, извечная заноза этого «почти»… Если только «почти» — не лучше ли годится живопись?.. Ведь в неустанной работе над тенью можно отыскать тот самый оттенок, где поселены в некоторых тенях бесконечные крылья и лица (я думаю, не в главном образе, но все же где-то в видимом взирающему пространства), и ты отводишь глаз ровно за мгновение до того, как он игривой насмешкой ответил бы. А может, лучше отвечает на чаяние оказаться с ним игра с волнами, ловля гребня на доске? Все мы предаемся этому на исходе дня и в самом зачатке дня, в лучшее время суток, и за волной океана, одинаковой, никогда не повторяющейся, находим соединение сил луны, притяжения, падения нашего мира в бездну космоса вслед за падением в нее же солнца, и еще тысяч малозаметных, невозможных для высчитывания переменных, создающих давление и узор замысла, в который мы временно погружены, пока дышим, и ловим дыхание, и ловим волну.

Как бы то ни было, мне доступны только слова — я заперт в вязи слов, к добру ли, худу ли, мне понятно это про себя: такова сущность Музея, где я заплутал безнадежно. А еще меня уничтожает болезнь, возвращаясь непредсказуемыми приступами; дыхания хватает порой на полвыдоха, это очень-очень мало: не можешь ходить, не можешь есть, спать, только сидеть и считать полувыдох до следующего полувдоха — узор жизни сокращен в эти ночи до двух секунд. Лето две тысячи девятнадцатого я посвящаю тому, чтобы выжить. Я повторяю вровень с участью задыхающегося мира в двадцатом, я доказываю, что выучил урок в двадцать первом.

Снова маленький и новорожденный, с маленьким (на самом деле огромным, но маленьким), новорожденным котенком, и больше всего я боюсь скорого приезда матери, и я боюсь, что ее охватит страх за меня. Я ничего так не боялся ни в детстве, ни после, как ее ужаса и ответа на ужас — гнева. Она разгневается на Леву, я предчувствую, и сон не приходит, даже когда дыхание более-менее восстановилось, я гляжу в потолок, вслушиваюсь в мурчание (скорее по форме походит на хрюканье) огромной дремлющей, никогда не забывающейся полностью кошки, слышу шелест чуть движущегося влево‐вправо полосатого хвостика и предчувствую мамин гнев, и он запускает, цикл за циклом, новые витки болезни во мне, и болезнь невозможно одолеть, пока она не приедет, не сядет рядом, не посмотрит на меня белым от ужаса лицом, не приблизит его, не спросит: «Are you okay?..» Почему она говорит на английском?.. Может, я путаю ее со своей последней женщиной? Юлия, кажется, спросила меня напоследок, не поняла, почему в моем глазу остановилась слезинка, когда я провожал ее в Шасту. Не поняла… Я и сам не понял, открыл рот и так и молчал, как последний сентиментальный придурок. Не мог же я знать, что это будет моя последняя женщина, а дальше останутся со мною только Ведьмы да миссии по превращению?.. Или мог? Или человек знает обо всем, на что идет?.. Или человек знает, что ему нельзя брать в дом кошку, это убьет его идиотской смертью, полной иронии, он задохнется, и друзья скажут ему: «Are you crazy? Just give him away, don’t torture yourself!..»


Скачать книгу "Музей «Калифорния»" - Константин Куприянов бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка » Русская современная проза » Музей «Калифорния»
Внимание