Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после
- Автор: Эдуард Лукоянов
- Жанр: Критика / Литературоведение / Биографии и Мемуары
- Дата выхода: 2023
Читать книгу "Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после"
Приложение. У Горичевой
Изрядно одутловатый и даже опухший от нехватки сна и питания Анцетонов провалился в поезд, только прибывший на станцию Сен-Дени. На второй месяц жизни в предместьях Парижа его начало пугать смешение французской, арабской, берберской и иной, попросту неразличимой человеческой речи. От мужского, женского, фермерского и рабочего многоголосия он укрылся наушниками, в которых басовитый голос утробно декламировал и полупел: «А по граду Сарь ходит псарь-косарь. Подымает косу босу, как собачью плеть. Ей в земле с того покосу долго не истлеть». Певца этого Анцетонов не раз видел своими глазами: впечатляющее двухсоткилограммовое тело его было непременно облачено в рясу опричника, на которую ушло метров десять черной мешковины, а рыжая косматая борода вечно торчала в разные стороны замысловатыми веревками. К горлу пассажира парижского метрополитена подступил печальный ком осознания того, что он заметно пережил этого могучего безумца, который теперь пел о псаре-косаре прямо в его бессонную голову.
Оглядываться по сторонам Анцетонов давно отучился. Вместо этого он нырнул глазами в открытую почти наугад книгу – мягкая обложка, офисная бумага, по-русски крупные буквы русских слов:
Юрий Мамлеев и каждый, кто вслед за ним станет играть с пограничным, обречен считаться и графоманом, и классиком. Ибо что есть «метафизический реализм»? Пирамида. Мистическая и загадочная, как в Египте. Вульгарная и шулерская, как АО «МММ»[472].
Это был только лишь эпиграф, но его Анцетонов перечитал пять или шесть раз, дивясь тому, как ясно изложены в этом абзаце мысли, которые он долго мыслил и чувствовал, так и не сумев их сформулировать. «Только мы Царя не знаем, не хотим и не желаем, и встречаем долгим лаем, как и встарь», – допевал будто из совсем другой, настоящей жизни Олег Фомин-Шахов. «Или его звали Шаховский?» – подумал Анцетонов.
В задумчивости он поднял глаза и рассеянно взглянул на сидевшего напротив араба неопределенного возраста – то ли ребенок, то ли подросток, то ли такой же человек, как Анцетонов, почти что средних лет. Поежившись от неудовольствия, он возвратился к чтению:
В этих словах Сергея Шаргунова в концентрированном виде содержится изумление и одновременно недоумение, которые постоянно сопровождают мамлеевского читателя – как благодарно всматривающегося в каждую его букву, так и расположенного скептически.
Сейчас, когда, по-видимому, весь корпус текстов Юрия Мамлеева выложен на стол (осенью 2022 года был опубликован ранее не издававшийся роман из начала 2000-х – «Скитания»), вроде бы пора взвесить все его наследие и вынести окончательное суждение по поводу его места в русской литературе. Но возможно ли это?
И да и нет.
Литературная канонизация – это самое настоящее эхо евгеники и соответствующих способов мышления. По каким критериям мы измеряем чистоту и ценность того или иного художественного произведения? Что в обширном корпусе мамлеевских текстов считать значимым, а что – несущественным?
Не нужно проводить специального исследования, чтобы выяснить, какую книгу Мамлеева считают самой «ценной» большинство его читателей. Безусловно, ею будут «Шатуны». Но что, если дебютный роман Юрия Витальевича – всего лишь бренд, ловкий маркетинговый ход, а «настоящий» Мамлеев – это Мамлеев-фантаст («Блуждающее время»), Мамлеев-антиутопист («После конца»), Мамлеев-утопист («Россия Вечная»), Мамлеев-сатирик («Вселенские истории»)? Здесь мы неминуемо угодим в ловушку, которую я стремился обезвредить всей этой книгой, подошедшей к финалу.
Дело в том, что самой распространенной ошибкой в случае Мамлеева является восприятие его как автора одной великой книги и множества не столь выдающихся произведений. На самом же деле я уверен, что вся библиография Юрия Витальевича, включая прозу, стихи, пьесы и философские трактаты, – это один большой текст с одной ключевой мыслью, по-разному развитой.
Эту мысль интуитивно чувствуют и понимают все читатели. Обычно ее пытаются выразить одним-единственным словом – «мамлеевщина». Впервые оно было зафиксировано в 1978-м в одноименной работе Михаила Шемякина. Это рисунок, на котором запечатлены две мужские фигуры: один персонаж одет в крестьянскую косоворотку, другой – в однобортный пиджак. Они мучают кошку, причем фигура в косоворотке заносит над головой зверька маленькую птичку, похожую на острый нож. Лица персонажей выглядят очень довольными, но глаза их при этом ничего не выражают: кровавая сцена не приносит им садистского удовольствия, они окончательно и бесповоротно отупели от своего бытия на этой земле.
Завершает картину наивно-идиллический пейзаж на фоне: торчат крыши бревенчатых избенок, тропинка уводит невидимого путника в густые хвойные леса. На небе ни облачка, но ясным его не назовешь: оно абсолютно пустое, лишенное света. Все это вместе и есть визуальное выражение «мамлеевщины», какой ее увидел друг писателя.
Что мы имеем в виду, когда говорим о «мамлеевщине» в повседневном обиходе?
«Что я читаю?» – задался, в свою очередь, вопросом Анцетонов, поймавший себя на том, что не запомнил ничего из прочитанного за последние минуты. «И что я слушаю?» – добавил он.
А слушал Анцетонов итальянского композитора Марко Корбелли, чьи гудящие шумы отправили рассудок читателя на границу между буквами и сознанием, соорудив собою мягкую, как в дурдоме, но чрезвычайно холодную стену. Читатель замкнулся на собственных мыслях, куда вкрадывались размышления двух порядков – о том, что он читал, и о том, что он слушал. «Смерть, убийства, психоз, изоляция, порнография, некрофилия, фетиши и болезни – нервная и болезненная атмосфера внутреннего состояния человека, вынужденного изо дня в день жить один на один со своими ужасными наваждениями»[473]. Это когда-то сказал о Марко Корбелли, которого слушал в тот момент Анцетонов, один знаток – возможно, персонаж Мамлеева[474]. «Вот ведь какие дела, – подумал Анцетонов. – Казалось бы, никак не связанные между собой люди (или сущности), не только никогда не встречавшиеся, но даже не подозревавшие о существовании друг друга, устремлялись в своем творчестве будто в одних тех же, поразительно схожих направлениях. Вот Марко Корбелли, итальянский композитор, едва ли читал Мамлеева, однако его музыкальный метод подобен тому, что применял в лучших своих произведениях Юрий Витальевич: вглядываясь в смерть, он подвергал умиранию сам текст, основные наши представления о том, по каким правилам существует литература. Или был еще польский художник Здзислав Бексиньский. Он тоже невольно приходит на ум, когда стараешься думать о Мамлееве или Илье Масодове (по-моему, кто-то даже иллюстрировал масодовскую прозу той картиной, что не может не пугать: человек, похожий на насекомое, ползет по апокалиптическому пейзажу; лицо его плотно забинтовано, но бинты сочатся кровью). Евгений Юфит и прочие некрореалисты – они знать не знали о Мамлееве, а он – о них. Обычно люди удивляются этому факту, но он остается фактом. Зомбифицированные человеки, бредущие по лесу в юфитовском кино; побитые дети, макабрически хохочущие насильники и их жертвы. Говорят, Александр Кондратов еще в 1950-е сочинял нечто такое, что Владимир Сорокин и тот же Юрий Мамлеев в сравнении с ним кажутся безобидными сказочниками. Можно предположить, что мамлеевщина попросту разлита в воздухе Советского Союза или России. Мне это кажется заблуждением… Но что же такое мамлеевщина? Надо прочитать, что там дальше пишут, как объясняют, из какого источника сосали и сосут творческие и жизненные (или смертные) силы артисты, склонные к такой форме художественного творения».
И Анцетонов стал читать дальше:
Что мы имеем в виду, когда говорим о «мамлеевщине» в повседневном обиходе?
Обычно что-то очень злое, жестокое и при этом упивающееся своей бессмысленной злобой и жестокостью. В этом упоении обязательно должен отчетливо различаться элемент веселья, смеха сквозь стиснутые зубы. Мамлеевщина – это и «Вести недели с Дмитрием Киселевым», и визионерские речи Дмитрия Анатольевича Медведева, и глумливые заголовки прессы.
В быту мамлеевщина – это пьяная драка на кладбище (а лучше даже в церкви), суп из человеческой головы в сытые времена и прыжок с парашютной вышки без парашюта. Что-то предельно заурядное, но не поддающееся пониманию – это тоже мамлеевщина.
Тот, кто хочет понять Мамлеева, должен забыть все эти определения и примеры «мамлеевщины».
В действительности мамлеевщина – это осознание абсолютной хрупкости видимой оболочки мира. В «Шатунах» насилие вершится не потому, что автору хочется пощекотать обывателю нервы, а потому, что персонажи его романа перестали воспринимать мир как реальность. В изумлении от этого они ломают все вокруг и недоуменно смотрят на свои окровавленные руки: кровь ли это? я ли это совершил? Мир, безусловно, существует, но почему же он так хрупок? Нет ли чего-нибудь за этой поверхностью, столь подверженной смерти и разрушению?
Вот какими вопросами задаются герои Мамлеева и их литературный отец. «Шатуны» и ранняя проза – в данном случае лишь точка отсчета, с которой начинаются поиски глубинной реальности, той, что уже ничем не может быть уничтожена. Мамлеев видит сельскую идиллию, но знает: в ней таятся черные бездны отчаяния. Мамлеев видит хаос и безумие коммунальной квартиры, но чувствует: за хаосом и безумием скрывается нечто по-настоящему разумное.
«Шатуны» стали классикой по той причине, что это, как ни странно, самый простой для восприятия и понимания мамлеевский текст. В этой книге Юрий Витальевич приподнял одеяло над реальностью и первым делом заметил не скрытое под ним, а то, что само это одеяло было дырявым. В следующих своих вещах он начал погружение в увиденное по ту сторону иллюзорного внешнего мира. И вот здесь начинаются сложности, потому что Мамлееву раз за разом будто не хватает остроты взгляда (или, наоборот, он настолько острый, что развивается дальнозоркость?).
Но все же вернемся к феномену мамлеевщины.
Анцетонов почувствовал, как что-то круглое, теплое и неуловимо враждебное легло на его плечо. Медленно отодрав взгляд от букв в раскрытой книге, он перевел его вбок. Это была покрытая короткими жесткими кудрями голова африканца. Нет, Анцетонов не был расистом, но в ту минуту прикосновение любого живого существа подействовало бы на него так, будто он опустил руки в ведро живых вшей. Он осторожно вызволил плечо из нечаянного плена, африканец едва не упал, но вздрогнул, очнувшись от дремоты, и выпрямился, округлив желтоватые белки своих миндалевидных и неестественно крупных глаз. Захотев немедленно вернуться к чтению, Анцетонов опустил было глаза, но на этот раз они остановились на одежде попутчика, а точнее – на одной ее детали.
Одет африканец был в оливковую куртку армейского типа, которая явно не подходила ему по размеру. Были на ней витиеватые разводы: от дождя, а может, и от плохо вымытых пятен рвотных масс. Но самое примечательное заключалось не в этих пятнах и прочих следах нечистот, а в том, что на рукаве куртки темнел свеженький шеврон с русскими буквами, такими же русскими, как в книге, которую пытался читать Анцетонов. Надпись эта гласила: «Наш бизнес – смерть. И бизнес идет хорошо».