Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после

Эдуард Лукоянов
100
10
(2 голоса)
2 0

Аннотация: Биографии недавно покинувших нас классиков пишутся, как правило, их апологетами, щедрыми на елей и крайне сдержанными там, где требуется расчистка завалов из мифов и клише. Однако Юрию Витальевичу Мамлееву в этом смысле повезло: сам он, как и его сподвижники, не довольствовался поверхностным уровнем реальности и всегда стремился за него заглянуть – и так же действовал Эдуард Лукоянов, автор первого критического жизнеописания Мамлеева. Поэтому главный герой «Отца шатунов» предстает перед нами не как памятник самому себе, но как живой человек со всеми своими недостатками, навязчивыми идеями и творческими прорывами, а его странная свита – как общность жутковатых существ, которые, нравится нам это или нет, во многом определили черты и характер современной русской культуры.

Книга добавлена:
5-08-2023, 11:35
0
653
91
knizhkin.org (книжкин.орг) переехал на knizhkin.info
Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после

Читать книгу "Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после"



Особо жестокое отношение у бегунов было к младенцам. Сектанты, проводившие жизнь в пути, не жаловали отпрысков и от большинства новорожденных избавлялись. Обычно детей просто морили голодом или душили, не забыв перед этим окрестить по своим канонам[477].

– И так далее, – расхохотался в заключение Анцетонов, но Горичева лишь кротко, почти блаженно усмехнулась в ответ.

А затем продолжила свое:

– Я видела, как Юра писал в «Макдональдсе». Я, естественно, всегда ненавидела «Макдональдс». Когда в России на Пушкинской очередь собиралась, меня от этого воротило. И Юра тоже ненавидел «Макдональдс», но он сидел там, потому что его не выгоняли: он купит чашечку кофе и весь день там пишет. И я видела, какое лицо у него было: как будто он слышит голос. Причем это не какой-то наркоман, как Вальтер Беньямин. Он здесь, во Франции, даже не пил ни капли. Он всегда тихо говорил, почти блаженно. Вот такой вот разрыв между ужасами, которые он описывал в своих рассказах и в романах, и человеческой такой кротостью, даже блаженством… Юре было здесь намного лучше, чем в Америке.

– Почему?

– Почему здесь? – переспросила Горичева у Анцетонова. – Он сказал: «Татьяна, если тебя позовут в Америку выступать, ты лучше туда вообще даже не езжай, потому что, если ты произнесешь слово „Россия“, тебя убьют». Я знала, что это не так, – расхохоталась Горичева. – Но он же даже не говорил по-английски. Возглавляя почти кафедру Набокова в Итаке, он не выучил английского языка.

Анцетонов, блестяще владевший многими европейскими языками, поднял удивленно брови:

– Как это так?

Но Горичева в ответ лишь процитировала самого Мамлеева: «Один из профессоров славянского отделения университета как-то разговорился с Набоковым о Достоевском. Набоков недолюбливал Федора Михайловича – ну, что ж, вольному воля. А профессор вдруг прервал его и сказал: „Не понимаю, почему мы до сих пор сидим здесь и говорим о Достоевском? Рабочий день давно закончился“»[478].

По крыше чердака застучал дождь. Анцетонов даже не поежился, как он делал обычно в подобных случаях, – настолько растопила его тревогу милая незамысловатая беседа с пьющей вино философиней. Он смущенно замолчал.

Заподозрив это смущение, Татьяна Михайловна его прервала:

– Юра, конечно, анархист. Он считал, что русский человек самый свободный, причем безумно свободный – свободу свою доводит до абсурда. Но Мамлеев под свободой понимал не права человека, не права меньшинств, не права старшинств, не права наций. У него все наоборот было. Он, например, поддерживал войну в Афганистане, а я была против. Меня же из России изгнали за то, что я стояла с антивоенными лозунгами. Я листовки на здание КГБ вешала, и их даже не снимали. Меня не арестовали, но решили от нас избавиться, просто выслали. А Юра здесь, во Франции, на стороне нашей армии был. Но его политика не интересовала. Он просто за Россию был, за русских, и ему все равно было, что они делали.

Анцетонову показалось, что на чердачной келье запахло газетами, хотя никаких газет, куда ни глянь, не было. «Удивительное мерцание фантомных запахов», – резюмировал Анцетонов краткое помутнение своего рассудка.

– Юра определял дьявола как развивающийся абсолют, как у Гегеля. У Гегеля абсолют постигает себя через себя же.

– Да, – согласился Анцетонов и сам же удивился холоду своего голоса.

– Его всегда очень печалило, что всех его героев воспринимают как уродов, больных, как отрыжку какого-то неприятного явления. А на самом деле он считал, что прочитавший его романы не станет кончать жизнь самоубийством.

– Да, есть такое, – погладил свою шею Анцетонов.

– Его удивляло, когда западные слависты говорили о его текстах как о крайней степени отчаяния, депрессии. Он считал совершенно наоборот, что у него как раз есть радость, как и во всей эсхатологической русской литературе. Каждый день – последний день, и напряг жизни предельный. Ничто не делается с компромиссом, все делается на сто процентов. Это почти Хайдеггер: нужно дойти до абсолютного страха, чтобы прийти к познанию бытия. Тот, кто не пережил абсолютного страха, когда все бытие ускользает от нас и потом появляется уже совсем в другом качестве, тот ничего не пережил. Борис и Глеб, которые не сопротивлялись своему убийце, стали основателями святости русской. Первые святые – это просто страстотерпцы. Глеб говорит: «Просто как сыр нас порезали». Даже не как животное, не как овцу, а как сыр. У Юры это тоже есть – жертвенность, но жертвенность радостная.

Отупев от этих слов, Анцетонов с ними внутренне согласился и подумал о том, что Юрию Витальевичу была присуща аскеза, переходящая в спокойствие крота, у которого есть минимальные задачи: добыть картофель, поесть червя, запасти немного на зиму. У Мамлеева этой добычей картофеля, выглядящей со стороны несомненно жалко, было стремление прорыться сквозь темную почву «признания» к хотя бы небольшому кружку понимающих его письмо. И он этого, надо признать, достиг – и даже более того: вошел в разряд не просто классиков, но классиков непризнанных, которых, в отличие от многих классиков признанных, будут читать и перечитывать, чтобы превознести или, напротив, низвергнуть. Анцетонову это показалось похожим на интерфейс кровавой видеоигры «Смертельная битва» (почти что «Бой топорами»), в котором герой, ведомый игроком, находится сбоку от пирамиды врагов, то поднимаясь на нее, дабы одолеть главаря Шао Кана, то падая вниз – и начиная все заново. Отвлекшись на это сравнение, он перестал слушать Горичеву, но она все же выхватила его из раздумий следующими словами:

– …потому что это входит почти в ритуал сатанизма – кого-то распинать. Но Мамлеева считают сатанистом.

– А вы не разделяете такое мнение? – уцепился Анцетонов за знакомые слова.

– Нет, совершенно нет! – ужаснулась Татьяна Михайловна. – Он ненавидел сатанизм, но под сатанизмом он не имел в виду кровавые жертвоприношения или идиотские секты. Под сатанизмом он имел в виду мещанство: власть денег – анонимное бытие, где все не виноваты и все участвуют в общем зле. Это он и называл сатанизмом.

– Да, – принялся рассуждать вслух Анцетонов. – Я об этом как раз думал, пока ехал к вам в опустошающем парижском метрополитене. Мамлееву ведь не нужно было ничего из того, что западная цивилизация называет «благами»: деньги, автомобили, роскошно обставленные дома. Но при этом он нуждался в признании – и желательно мировом. В признании себя как законной части большой русской литературы. И поэтому в эмиграции постоянно пытался прибиться к какому-нибудь «кругу», который, как ему казалось, составляли более «успешные», чем он, люди.

Рассуждения Анцетонова были выслушаны Горичевой внимательно, но по крепкому белому лицу и чуть водянистым глазам ее было понятно, что она не категорически, но все же не согласна с гостем:

– Здесь в Париже есть школа Успенского, гурджиевцы. Юра ее не возглавлял, но был очень солидным персонажем. Но это слабенько, скажу я вам, Любомир, это так слабенько! Это абсолютно салонное, денежное занятие. Такой буржуазный гедонизм, крайне провинциальный.

– И Мамлеев этим кругом все равно интересовался? – захлопал Анцетонов глазами без ресниц (он был толстый и при этом почти лысый).

– Потому что там кушать давали, а он любил покушать. Сидел, все время кушал, так что даже не слушал, что говорят, – засмеялась Горичева, но тут же уточнила: – Нет, он не гурман был, он все ел, все! Человек совершенно аскетичный. А Маше это очень нравилось. Она любит богатство. Мамлеев очень печалился, что его не понимает Запад, что его принимают за какую-то чернуху. Он очень печалился и чувствовал себя одиноко здесь. Уже потом, в Москве, он сошелся с Уэльбеком. Они с Мамлеевым очень хорошо провели целый день, когда Ульбек туда приехал.

Анцетонов не поверил своим ушам и потому воскликнул:

– Мишель Уэльбек?! Серьезно?!

От этого крика и судорожных движений Анцетонова заскрипели половицы и открылась крохотная форточка, в которую тут же хлынул поток пушистого дождя.

– Да, – невозмутимо ответила Горичева. – Мишель Уэльбек.

– А как вы об этом узнали?

– Мне Юра рассказал, – сообщила в ответ Татьяна Михайловна.

Поежившись, Анцетонов все-таки встал, чтобы закрыть форточку. Грузное, жирное тело его с широкими ляжками протиснулось через деревянное нутро чердачной кельи, вновь сделавшейся горизонтальной. Справившись с форточкой, Анцетонов стер рукавом выступивший на лбу пот и плюхнулся обратно на свое место.

– Вообще, все писатели, которых я тут встречала, да и не только тут, и в России тоже, – это все ученики Мамлеева, – заявила вдруг Горичева. – Виктор Ерофеев говорил: «Я ученик Мамлеева». Это они сами говорили.

– Да, да, – подтвердил Анцетонов.

– Проханов наш любимый, – добавила Горичева.

– Он это своими устами говорил? – Анцетонов удивленно приподнял белесые брови.

– Да, он его прямой ученик, – подтвердила Горичева. – А как там нашего главного писателя зовут? Которого никто не видел.

– Дмитрий Быков? – не понял вопроса Анцетонов.

– Пелевин, – поправила его Горичева. – Пелевин тоже ученик Мамлеева. Я могу даже так сказать: каждый второй из писателей, кого вы сейчас назовете, – это ученик Мамлеева. И вот этот еще, который страшно антирусский писатель… Все русофобы от него пошли… Сорокин! Сорокин его ученик, да, прямой. Мамлеев так переживал: «Сорокин – какой кошмар написал! Ну как любовь к России может так выглядеть?»

Горичева задумалась, печально глядя на стакан. Умное пожилое лицо ее вдруг совсем посветлело – видно было, что красное вино разогнало прохладную кровь, которая насытила цвет ее щек и лба, оказавшихся от природы белыми, как контурная карта, только вышедшая из печати.

– У Гельдерлина есть такая мысль: все боги живы, – прервала Татьяна Михайловна собственное молчание. – У него и Христос – бог, и Геракл – бог, и Рейн – бог. «Боги живы, но они нас покинули, потому что щадят нас»[479]. Он верил в этих богов. Он с ними общался. Он только с ними и общался, больше ни с кем. И Юра тоже эту мысль все время продвигал.

– Какая-то головинская мысль на самом деле, – предположил Анцетонов.

– Да, – согласилась Горичева. – Думаю, Головин ему про это и рассказал, он знал немецкий… Еще Мамлеев очень любил Андрея Платонова – за то, что он все в жизни воспринимал как чудо. И для Юры ничего не было, кроме чуда. Из русской литературы он любил раннего Горького, Достоевского. В конце жизни полюбил Толстого. Ему нравилось, что у Толстого нет отрицательных героев, во всех его героях видна совершенно удивительная полнота жизни, бытия, и вообще нет отрицательных. Толстой действительно строит. Он идет от морали, от ответственности, в отличие, скажем, от Достоевского. Толстой хотел построить здание действительно положительного бытия… Так приятно вспоминать о Мамлееве, а это хороший знак, что никаких обид я не помню.

Тут Анцетонов приосанился, коротко кашлянул и сказал со всей серьезностью, на которую было способно его круглое рыхленькое лицо:

– А можно я с вами кое-чем поделюсь, чтобы сверить ощущения?


Скачать книгу "Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после" - Эдуард Лукоянов бесплатно


100
10
Оцени книгу:
2 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка » Критика » Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после
Внимание